в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»

Этюды об искусстве
О чем говорят зайчики?19

Про сказки хочется начать с очаровательного отрывка Льва Николаевича Толстого из его воспоминаний про белую бабушку, в белом и на белом, и крепостного сказочника Льва Степановича.

Цветовой ли образ, колдовство ли слов, без нажима уводящих в детство, но что-то делает для меня эти воспоминания про бабушку, из всего читанного у Льва Николаевича, особенно ароматными и желанными.

Хорошо бы и мне такое было в детстве — белая бабушка, ночь, лампада и Лев Степанович!

Так обязательно подумается при чтении этого отрывка, который я выписала когда-то и храню для перечитывания, для вдохновения в ящике стола. (Девяностотомного Толстого в доме у нас нет.) Вот этот отрывок:

«Самое же сильное, связанное с бабушкой воспоминание — это — ночь, проведенная в спальне бабушки, и Лев Степанович. Лев Степанович был слепой сказочник (он был уже стариком, когда я узнал его), остаток старинного барства, барства деда.

Он был куплен только для того, чтобы рассказывать сказки, которые он, вследствие свойственной слепым необыкновенной памяти, мог слово в слово рассказывать после того, как их раза два прочитывали ему.

Он жил где-то в доме, и целый день его не было видно. Но по вечерам он приходил наверх, в спальню бабушки (спальня эта была в низенькой комнатке, в которую входить надо было по двум ступеням), и садился на низенький подоконник, куда ему приносили ужин с господского стола. Тут он дожидался бабушку, которая без стыда могла делать свой ночной туалет при слепом человеке. В тот день, когда был мой черед ночевать у бабушки, Лев Степанович со своими белыми глазами, в синем длинном сюртуке с буфами на плечах, сидел уже на подоконнике и ужинал. Не помню, как раздевалась бабушка, в этой ли комнате или в другой, и как меня уложили в постель, помню только ту минуту, когда свечу потушили, осталась одна лампада перед золочеными иконами, та самая удивительная бабушка, которая пускала необычайные мыльные пузыри, вся белая, в белом и покрытая белым, в своем белом чепце, высоко лежала на подушках, и с подоконника послышался ровный, спокойный голос Льва Степановича: „Продолжать прикажете?“ — „Да, продолжайте“. — „Любезная сестрица, сказала она, — заговорил Лев Степанович своим тихим, ровным старческим голосом, — расскажите нам одну из тех прелюбопытнейших сказок, которые вы так хорошо умеете рассказывать. — Охотно, — отвечала Шехерезада, — рассказала бы я замечательную историю принца Комаральзамана, если повелитель наш выразит на то свое согласие. Получив согласие султана, Шехерезада начала так: ‘У одного владетельного царя был единственный сын…’“

И, очевидно, слово в слово по книге начал Лев Степанович говорить историю Комаральзамана. Я не слушал, не понимал того, что он говорил, настолько я был поглощен таинственным видом бабушки, ее колеблющейся тенью на стене и видом старика с белыми глазами, которого я не видел теперь, но которого помнил неподвижно сидевшего на подоконнике и медленным голосом говорившего какие-то странные, мне казавшиеся торжественными слова, одиноко звучавшие среди полутемноты комнатки, освещенной дрожащим светом лампады.

Должно быть, я тотчас же заснул, потому что дальше ничего не помню, и только утром опять удивлялся и восхищался мыльными пузырями, которые, умываясь, делала на своих руках бабушка».

Пусть этот отрывок будет как бы большим эпиграфом ко всему тому, что мне хочется сказать о сказках.

Далекие истории о Комаральзамане, или поближе о козе-дерезе, Иване Горохе, — смысл сказок всегда один — чудеса: — Избушка, избушка, стань к лесу задом, ко мне передом.

…Сшей ты мне сапожки из желтого песочка,
Слей же ты мне перстень
Из солнечных лучей…

А когда есть перстенек-колечко — выдь на крылечко и свистни во колечко, явится какая-нибудь карета, без осей и без колесей, а так просто на воздухе — садись и поезжай за море, тридесятое царство, за тридевять земель. Или подкатят одни колеса! С заднего колеса прямо на небеса. Там стоит церковь из пирогов, блинами покрыта, калачом заперта, пряниками запечатана. Съел калач, вошел: свечи морковные, лампады-то репные, а поп — толоконный лоб. Другого и быть там не может. Так понял и Пушкин.

Жил-был поп,
Толоконный лоб… —

так начинает он своего «Балду».

Жил старик со своею старухой… —

так он начинает другую свою сказку про «Рыбку». Так же, как в народных сказках: Жил-был мужик… жили-были кот да баран… жил-был царь… во дворце, в избе, в некотором царстве, в некотором государстве, между небом на земле, в «досюльные» сказочные времена… Хочется эти времена назвать почудней, я и выбрала из известных мне названий прошедшего времени самое необычное, какое употребляется для старинного шва в северных вышивках — «досюльный».

Царей в волшебных сказках очень много, безликих, смешных, а то и злых или жалких в своей старости. Они часто даже и не цари, в нашем социальном понимании, а символическая вершина некоторого царства-государства, которое при желании можно свернуть в золотое или серебряное яичко, а изобразить в виде одного только дома — дворца, даже просто одной диковинной крыши.

Когда Иван-дурак становится царем на таком царстве, нас это нисколько не обижает, и мы охотно желаем ему вместе со сказкой жить-поживать и доброго добра наживать со своею царь-девицей, вечной царевной.

Изредка в сказках попадаются и всамделишные цари, чем-то заслужившие народную память.

«Жил на свете царь; имя ему было Александр Македонский», завоеватель с эпитетами «величайший, гениальный герой древности», «всей подсолнечной царь» и сказочный «царь-государь», миродержец.

Про него еще говорят, что он был первый царь, что велел себе по вечерам сказывать сказки. Слушал он их для бодрости.

Может, и вправду от этого он был всегда «бодр, внимателен, удачлив, умен и смел» — всю свою недолгую походную жизнь. Заколдовался на какое-то время.

Но меня интересует сейчас не история, а невероятные, сказочные приключения легендарного Александра на земле, в воде и в воздухе, ходившие и у нас на Руси, с давних лет, переводные или перенятые устно, и их эхо в наших сказках.

В III томе Афанасьева (№ 318) в коротенькой сказке об Александре Македонском, откуда я процитировала начало, рассказано путано, как этот царь, из богатырей богатырь, на краю света встретил страшные народы — Гоги и Магоги.

Что же сделал с ними царь Александр? Он свел над ними одну гору с другой сводом и поставил на своде трубы… Подуют ветры в трубы, и подымается страшный вой; они, сидя там, кричат: «О видно жив Александр Македонский…»

Так его все боялись. Образ гиперболический и даже смешной. Сказка на этом эпизоде и кончается. Подробнее и много интереснее приключения Македонского в «Александриях» — «арсенале всяких диковинок для нашего средневековья», как говорят исследователи.

На своем верном коне Буцефале — «волуяглавом» Александр едет в область Мрака, где одни драгоценные камни на земле; за водой бессмертия, к говорящим деревьям — вспомним «Летучий корабль», «Сивку-бурку», «Молодильные яблоки», «Алмазное царство» из наших сказочных сборников.

Но особенно мне нравится, как этот любопытный царь, победив с помощью головы Горгоны на пике кентавров с оленьими рогами и многие другие народы одноглазые и многоглазые, «покусился и на небесную высоту». Как он испытывает небо? На грифах в корзинке летит ввысь, держа на копьях, выше грифов куски бараньего мяса, что заставляет странных птиц с собачьими туловищами неустанно лететь вверх. Опустив руки, Александр легко спускается.

Такое высечено в камне на южном фасаде Дмитровского собора во Владимире каким-то сказочно настроенным неведомым нам каменотесом XII века. В очень красивой, геральдически замкнутой группе зверей, птиц и человека изображено блаженное наслаждение полетом.

С детским восхищением художник дал в руки Македонскому мелких зверьков, а в корзину вплел хвосты грифов.

Другая история про птиц в «Александриях» не менее интересна. В стране Мрака, на прирученных громадных птицах летят разведчики Александра: перед птицами опять куски мяса на палках. А на корабле самого Македонского целая «бычья» туша, за которой стремятся птицы, и судно двигалось при помощи их крыльев.

От этой грандиозной картины у нас в сказках остался только кусочек: подземное царство и Ног-птица, выносящая оттуда безунывного Ивана, остались и куски бараньего мяса для ее кормления в пути.

Те лицевые (т. е. иллюстрированные) «Александрии», которые я видела в рукописных сборниках и редких изданиях, видимо, первые циклы сказочных картинок.

Как там далекие от нас художники рисуют чудеса?

Александр неизменно в короне, конь его с рогом между ушами (признак божественного происхождения) и с воловьей головой, притороченной к седлу с правой стороны. Так изображено легендарное тавро в виде бычьей головы на правом бедре коня Буцефала. Они везде одинаковые, в одном повороте. По этим признакам их угадаешь в любой свалке. Впрочем, эти битвы-свалки изображаются довольно чинно, без суеты. Отрубленные головы, груды поверженных — лежат только на нужном месте. Копья своим наклоном, или скрещением, или переломом — показывают бой.

Великанши со стоящими дыбом волосами (так изображен ужас) уходят от Александрова копья спокойно, даже с любопытством на него оборачиваются. Для такой фигуры в народном искусстве есть даже точное слово — «оглядышек». Камни не летят, а только держатся в руках волосатых врагов. «Дивии человек» — кентавры (китоврос, полкан-богатырь), «иже до пояса от головы человек, а долу конь», так их и рисуют, пластически очень убедительно.

«Горгона девица» изображается девицей с хвостом или в виде кентаврессы — наполовину конь.

Зверь «крокодим» или «коркодим» — можно прочитать и так и так, — на которого дивится Александр (Чудо-юдо морское), нарисован со щучьей мордой, «зубы аки пилы», грива из чешуи, хвост льва, а лапы птичьи. Примерно таким, но еще больше обрусевшим изображается «коркодил» в лубке с бабой-ягой. Обрусение идет за счет утраты устрашающих восточных злых черт. «Коркодил» — смешной и добродушный мужик.

Часто напоминается, что все происходит в «подсолнечном царстве», между небом, на земле — рисуется свиток голубого неба вверху страницы, по бокам — солнце и луна.

И всегда «язык руки», «красота письма» на страницах без рисунков.

Все это поучительно для нас, художников.

Если полистать другие лицевые рукописи, посмотреть «старину» в пейзаже и в музеях, народные игрушки, пожалуй, сказочным покажется почти все. И такой эпитет охотно, и слишком даже часто, применяют, когда говорят или пишут о старине.

Нарисованную сказку непременно найдешь в заглавных буквах, сплетенных из людей, чудных тварей и веток (в наших средневековых рукописях); на старых Владимиро-Суздальских соборах — застывшую, высеченную в камне; Василий Блаженный расскажет ее всем своим «огородом чудовищных овощей».

Я никогда не пройду в музее мимо витрины с находками из раскопок. Среди черепков там попадаются бытовые вещи с магическими изображениями оленей, коней, птиц, чудищ.

То не сережки с перепелками,
То наговоры — то великие
От лихих людей незнающих…

Довольно таинственно выглядят гребни, на конские головы — на счастье: это те быстрые кони, что умчат от лихой беды. Именно такой гребешок дает Ивану-царевичу баба-яга. Если бросишь его — встанет лес от земли до неба — белке не пробежать — и остановит погоню. Попадаются глиняные фигурки коней и куколки, вроде вятских. Такие, видно, куколки посадила по углам своего терема и Василиса Премудрая, убегая с Иваном от своего грозного батюшки — Морского царя.

Игрушки для колдовства, на всякий случай жизни. И сказки говорили раньше — чтобы отгонять злых духов и привлекать добрых. Говорили их по ночам, а кто рассказывает днем, у того выпадают волосы.

Вспомнишь, пожалуй, ночное жуткое лисье колдовство вокруг волка, опустившего хвост в прорубь: «Ясни, ясни на небе, мерзни, мерзни волчий хвост… Ловись рыбка и мала и велика!» Так же, как в заговоре рыбаков: «Идите рыба и малая рыбица в мой матер-невод, в широкую матню» (говорить три раза, опуская невод). Заговор я списала слово в слово, как положено. В устах лисы он еще короче и звонче.

Сказочное же изображение оберега, заговора, колдовства нам сохранила черниговская земля от X века на серебряной чеканной оправе знаменитого ритуального турьего рога из «Черной могилы». Среди чудищ — сцена, которую Б. А. Рыбаков объясняет черниговской же былиной-сказкой, записанной еще в XVII веке, об Иване Годиновиче, невесте его лиходейке Марье и прежнем ее женихе Кощее, который пускает в вещую птицу, пророчащую ему гибель, стрелы; но стрелы, заговоренные птицей, летят обратно в Кощея же. Это и изображено очень коротко.

Лиходейка Марья, процарапанная в X веке на серебряной пластинке, совсем не похожа на ее словесный портрет в других вариантах этой былины, где она вся обвешана зверями и птицами, как заглавная буква из какой-либо псалтыри XIV века.

…На голове белые лебеди,
На левом плече черные соболи,
На правом плече ясны соколы,
На ткацком стане сизы голуби,
На подножиях стана черны вороны…

На турьем роге много проще. Все волшебное изображено в виде большой, больше человека, птицы, то ли орла, то ли ворона; а Марья в кольчуге, и вся ее женская краса — одна коса с бляхой на виске. Видно такая была мода в X веке.

Степная трагедия древнего города выражена сказочным рисунком — это заклинание от злых кочевников.

Вещая птица, поворачивая стрелы в стрелявшего же, решает тем судьбу героев, города и народа. Она сохранилась в гербе Чернигова.

Кощей и Марья — в сказке о Марье Моревне. Психологически сюжет сильно изменился, согласно изменившемуся вкусу народа, так я пытаюсь додумать начатое Б. А. Рыбаковым заманчивое объяснение турьего рога.

Столько воды утекло с тех пор, а мы и сейчас читаем про говорящие деревья, верных коней, Кощеев и Иванов, и нам интересна эта игра уводящая в детство, русская сказка — тридцати братьев сестрица, сорока бабушек внучка.

К вечным и всемирным темам, которые пришли отовсюду и прижились, добавилось много своего доморощенного из всяких мест, не блещущих пышной южной красотой, где комар воду возил, в грязи ноги увязил, где «воронограй», «мышеписк», «куроклик». И пушкинский «русский дух», т. е. степень узорности и добродушия в изображениях, мера выдумки и игры в описаниях событий и чувств. Слова отточенные многими безымянными устами — наш великий русский язык, без которого не было бы ни Пушкина, ни Тургенева, ни Толстого.

«И я там был, мед-пиво пил, по губам текло, а в рот не попало».

«Стали жить поживать, горя не знать». А если горе, то горе-злосчастье: «…несет меня лиса за темные леса, за высокие горы, в далекие страны, котику, братику, отыми меня».

Аленушка, сестрица моя,
Выплынь, выплынь на бережок!
Огни горят горючие,
Котлы кипят кипучие,
Ножи точат булатные,
Хотят козла зарезати!

Можно ли сказать жалобнее?

В черновых записях к стихотворению «Буря мглою небо кроет» Пушкин сравнивает этот плач с воем ветра:

…Или плачется козленок
У котлов перед сестрой…

Фольклорные жальные причиты, вопи, плачи — здесь в устах животных. Пленительно хорош в народной поэзии и другой способ выразить горе — образно:

Полетел молодец ясным соколом,
А горе за ним серым ястребом.
Пошел молодец в море рыбою,
А горю за ним с частым неводом.
Молодец пошел пешь дорогою,
А горе под руку, под правую.

По-моему такой стих не знает себе ничего равного.

Приглашение животных участвовать в человеческих переживаниях — это, наверное, и есть та нужная всем в жизни сказка, которую найдешь везде: в песне, в рисунке, в архитектуре.

Звериной эмблемой наших русских сказок мне хочется считать знаменитых зайчиков из «Изборника Святослава» (1073 год), так выразительны их говорящие фигурки.

«Давай убежим!», или «Давай тут поселимся!», или еще что-либо другое, они говорят о своей заячьей жизни, связанной с пышной графической мозаикой в форме храмов на фронтисписах этой рукописи, только давнишним, всеобщим желаньем приглашать в свой человеческий мир и «всякое дыхание» на земле.

Еще недавно Корней Иванович Чуковский, защищая сказки, писал: «Сказочники хлопочут о том, чтобы ребенок с малых лет научился мысленно участвовать в жизни воображаемых людей и зверей и вырвался бы этим путем за рамки эгоцентрических интересов и чувств. А так как при слушании сказки ребенку свойственно становиться на сторону добрых, мужественных, несправедливо обиженных, будет ли то Иван-царевич, или зайчик-побегайчик, или муха-цокотуха, или просто деревяшечка в зыбочке, вся наша задача заключается в том, чтобы пробудить в восприимчивой детской душе эту драгоценную способность со-переживать, со-страдать, со-радоваться, без которой человек — не человек».

Сейчас о сказках не спорят, даже больше — не спорят и о пользе для детей народного искусства вообще. Сейчас в редакциях не скажут про книжку о народных игрушках:

— Кому это нужно?

Я с удовольствием читаю в журнале «ДИ» № 9 за 1971 год в статье В. Полуниной «Рисуют дети мастеров»: «Мы обязаны познакомить детей с этим (т. е. народным) искусством на уровне современных знаний… Это бесспорно…»

А рядом на фотографии девочка из Полхова-Майдана, закусив нижнюю губу (ей не легко), ведет на бумаге черной краской гриву у белого традиционного коня. Глаз уже вставила и нос черный. Конь прекрасен, корми его овсом и запрягай!

Сказку может рассказать каждый, в ней точных слов нет. Что-то добавляется, что-то упускается: слова, фразы, даже смысл — по вдохновению рассказчика.

Но все же лучше, когда сохраняется то, что донесло нам время в языке и в построении, старые обороты речи, не употребляющиеся в обычной литературе слова, приговорки, складные присказки, мерная речь. Это обогащает язык читающего и его молодую память и связывает с историей народа.

«…Шли, шли, — солнце высоко, колодезь далеко, жар донимает, пот выступает! Стоит коровье копытце полно водицы…»

Это, мне кажется, лучше, чем «Пошла один раз Аленушка на работу…»

«Жили-были дед да баба, была у них курочка Ряба» — хорошо, без всякой беллетристики.

Сказка может быть серьезной или шуточной, с «лихоречием», «округлословием», с «поруганием», с «поигранием», с «изобилием».

Лучше всего и любовнее, мне думается, сказки собраны в трех томах Афанасьева — некой сказочной энциклопедии.

В детстве я их не имела, а сейчас не расстаюсь, находя все новое и новое «изобилие» в его «поруганиях» и «поиграниях».

Под конец жизни (умер Александр Николаевич в 1871 году, 45 лет от роду) был у него свой домик в Москве на Мещанской улице недалеко от Михаила Семеновича Щепкина, к которому он часто ходил для дружеских бесед. И был у Щепкина большой сад. Деревянный дом Щепкина с этикеткой неприкосновенности и сейчас стоит на улице Ермоловой, вроде клушки с раскинутыми крыльями. Сада уже нет, кругом многоэтажные каменные дома, а он, деревянный, низенький, прирос к своей горке и все еще дышит сказками, которые там читал Афанасьев своим друзьям, влюбленным в фольклор первой любовью, как только влюблялись в XIX веке его первооткрыватели.

Мы долгие годы жили недалеко от улицы Ермоловой и часто ходили в гости к следующим уже владельцам дома Щепкина, хранящим аромат старины даже в таких пустяках, как три выжженных креста на притолоках дверей. От нечистой силы, наверное.

У меня даже сохранилась акварель, как мы пьем чай за круглым столом в этом доме (воспроизведена в моей монографии).

Хочется за этим же круглым столом мысленно увидеть и Александра Николаевича с длинной бородой, еще удлиняющей его лицо, и так связать три тома сказок с реальным пейзажем и с выжженными крестами на притолоках, полукруглыми внутренними окнами над дверями из комнаты в комнату в этом старом доме.

Когда я делаю сказки, мне и их хочется привязать к чему-нибудь реальному, чтобы не только в тридесятом царстве, но и среди нас жили бы и были бы все эти Иваны-царевичи и Котофеи Ивановичи и разговаривающие зайчики.

_______________________________
19   Впервые опубликовано: Семья и школа, № 4, 1972 год

 


назадътитулъдалѣе