в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»


Воспоминания о школе ОПХ

В пожилом, по деликатному определению геронтологии, возрасте то и дело справляешь собственные свои юбилеи. Вот уже исполнилось полвека, как я в девятьсот тринадцатом, покинув навсегда Лесной и Политехникум, начал посещать Школу Общества поощрения художеств — ОПХ, помещавшуюся на Мойке. Я и посейчас поминаю ее добрым словом. Никаких прав, никаких аттестатов она не давала, но и не требовала для поступления никаких свидетельств и никаких экзаменов. Прием — круглый год. Взглянет секретарь Митусов на принесенные работы и решит: «Запишем вас поначалу в головной». А через полгода можно при успехах перейти в фигурный, а затем и в натурный. Состав Школы самый пестрый. В ее коридорах можно было встретить и вечно голодного «гения» в измазанной красками блузе, с челкой «по-флорентийски» и космами до плеч, и светскую девицу в сопровождении лакея с этюдником, украшенным инициалами владелицы под короной, стриженого молодого парня в солдатской форме и бородатого, иконописного ликом богомаза. Уйма классов и мастерских: живописи, акварели, скульптуры, гравюры и литографии, композиции, стилизации, медальерного искусства, керамики, чеканки — всего не перечесть, выбирай, чего душа пожелает. Класс графики и класс рисования пером существовали раздельно. Первым руководил И. Билибин, вторым — Н. Самокиш. Но классы эти были размежеваны незримой границей: посещавшие один класс другого не посещали. Между ними надо было сделать выбор. «По духу времени и вкусу» я избрал для себя класс графики. «Графика» была тогда новым словом, связанным у нас с именами Александра Бенуа, К. Сомова, Е. Лансере, М. Добужинского, И. Билибина, с журналом «Мир искусства», где все они печатались, а также с боевыми сатирическими журналами 1905—1906 годов — «Жупелом» и «Адской почтой», в которых участвовали многие из них.
А «рисунок пером» приводил на память страницы «семейного» журнала «Нива», где время от времени появлялись мелко и старательно заштрихованные пером «ландшафты» и «петербургские типы», воспроизведенные «fac-simile» в автотипии Ангерера и Гешля в Вене , — скучные школярские упражнения на терпение и усидчивость. Правда, рисунки самого Самокиша отличались большею свободою штриха и профессиональным шиком. Как раз в 1912 году — по случаю столетнего юбилея Отечественной войны — в «Ниве» во множестве появились батальные сцены Самокиша, исполненные пером, но они меня мало трогали. Имя Билибина импонировало мне больше. Я знал и очень восхищался в детстве его иллюстрациями к «Вольге» и русским сказкам. А кроме того, его имя было заманчиво связано с революционной сатирой 1905—1906 годов. Помню, как в 1906 году мальчишкой я рассматривал в «Жупеле» прогремевший на всю Россию рисунок Билибина «Осел», внутренне холодея от ужаса и восторга перед теми крамольными мыслями, которые пробуждал он. Осел был изображен в сиянии лучей и в окружении многозначительных и пышных атрибутов знатности и славы, и вся эта геральдическая аллегория явно метила в самого царя Николая Второго. Другой рисунок Билибина в «Жупеле» изображал облаченного в длинную горностаевую мантию и царскую корону петуха, в горестном раздумье перед блюдом, на котором лежит петух... жареный. Подпись: «Sic transit...»
Сам Иван Яковлевич был обаятелен: красивый, чернобородый, элегантный. Он заикался, и это делало еще более забавными его остроумные реплики на уроках. Преподавал Билибин попросту, без теорий и систем: на его занятиях ученики показывали свои рисунки, сделанные дома, а он делал замечания, часто юмористические: он любил шутку. Это не способствовало его популярности как педагога: класс графики посещало мало народу. Ученики падки на педагогические теории, любят в профессоре «серьезность» и готовы верить, что есть педагоги, знающие некоторое заветное слово, которое откроет для них двери в сезам искусства. В этой области сальеризм, импонирующий своей «научностью», всегда был в почете. От трех до двенадцати лет всякому человеку хватает умения, чтобы графически выражать свои мысли. Затем что-то происходит в психологии творчества, и вчерашний творец, свободно выполнявший сложнейшие композиционные задачи, хватается за циркуль и линейку, чтобы нарисовать круг или квадрат.
Подсознательная уверенность — «я все могу нарисовать» — сменяется робкой беспомощностью. Один из педагогических приемов — внушить ученикам: «Ты ничего не умеешь, и без моей помощи ты пропадешь». Опасность этого метода в том, что ученик может разучиться ходить без помочей. Билибин учил ремеслу, не настаивая на универсальности своих принципов. Но самый стиль графики Билибина, его уверенная, отточенно-каллиграфическая линия, крепкое «рукомесло» его работ увлекало многих на подражание, и столькие из его учеников (да и не только учеников) попадали в орбиту его влияния, становились сателлитами учителя. Через влияние Билибина прошел, например, такой крупный мастер, как Нарбут, который, увидев его работы, «влюбился» в них и приехал с Украины в Петербург, чтобы осуществить свою заветную мечту: учиться у Билибина. Нарбут в ранних своих работах использует все приемы билибинской графики, становится alter ego своего учителя и только с течением времени вырабатывает свой собственный графический стиль. У Билибина было твердое правило, которое он не столько проповедовал словесно, сколько утверждал своею повседневною практикой: это профессиональная безупречность, «чистая работа» — определение, которое во всяком ремесле означает высокий класс мастерства. Он морщился, когда видел на рисунке штрихи, замазанные белилами, и требовал, чтобы и прямые линии рамки вокруг рисунка были проведены тушью от руки, без помощи линейки и рейсфедера. Этот культ уверенной, твердо проведенной линии мы видим во всех его работах. В них нет недосказанных мест. Даже зыбкие, неопределенные формы облаков или морской пены он заключает в проволоку непрерывного штриха. В этом однообразии приемов и сила и слабость графики Билибина. Ее язык пригоден только для ограниченного круга тем. Сам Иван Яковлевич это понимал отлично. Я помню, как уже значительно позднее, в тридцатых годах, в Гослитиздате на предложение взять проиллюстрировать современный роман он отвечал, заикаясь: «Я н-не ум-мею рис-совать а-а-аэропланов!» Дело, конечно, не в аэропланах. Не только современная, но и классическая русская литература оставалась за пределами средств билибинской школы. Иллюстрация здесь не мыслилась без стилизации, без картушей, без узоров, без геральдического реквизита.
В классе графики я не был среди верных «билибинцев», а впоследствии и вовсе далеко отошел от «графики» в сторону «рисунка пером». Мне и тогда казалось, что антагонизм этих двух классов в школе приводит к ущербу для обоих. Я еретически заглядывался на вольную линию рисунков Слефогта и Паскена, на штриховку «соломой» в иллюстрациях Кубина. Я «смотрел в лес», но Билибин относился ко мне с неизменной благожелательностью. Как-то, разглядывая мою обложку, сделанную «для себя» к несуществующей книге несуществующего профессора Гавана Таракана «Граф де Пистолето и его время», он сказал: «Какая в сущности провинция наш Петербург, в котором вы не находите работы». Это было приятно слышать, но графика действительно меня не кормила; несмотря на то что я уже был «допущен» в «Весы» и «Аполлон», заказов я не получал ниоткуда. Иван Яковлевич с трогательной заботливостью все старался меня «пристроить». Однажды он дал мне свою визитную карточку с рекомендацией к художнику А. Радакову, одному из столпов «Нового Сатирикона». В ту пору группа сотрудников журнала «Сатирикон», поссорившись с издателем, вышла из состава старой редакции и основала свой собственный журнал «Новый Сатирикон». Старый «Сатирикон» продолжал выходить, кое-как набрав с бору да с сосенки случайных остроумцев, но из него вынули душу, он захирел и тихо скончался. Оказалось, что талантливые люди чего-то стоят. «Новый Сатирикон» расцветал — «сиял, шумел и розами венчался». Бойко шли маленькие книжечки библиотеки юмористов «Нового Сатирикона». Имел успех и детский юмористический журнал «Галчонок», который начали выпускать неугомонные сатириконцы. Радаков, кроме участия в «Новом Сатириконе», был еще и редактором «Галчонка» и был через это весьма популярен среди школьников. В журнале печаталась «самодеятельная» азбука: рисунок и двустишье к нему. На букву «Р» какой-то юный поэт сочинил:
Редактор Радаков — он
Всем читателям знаком.

Я пошел к Радакову и предъявил ему карточку Билибина. Радаков жил в большой, высокой с антресолями мастерской на Михайловской площади. Он вышел — толстый, с лицом тореадора: римский горбатый нос и баки — грим Южина в роли Фигаро. Из моей папки он выбрал пару рисунков, побранив меня за второй цвет, которым я их расцветил. Я что-то слыхал о светофильтре и заикнулся было, что можно его применить, но он мне показал свои собственные рисунки, где каждый цвет был вынесен на отдельный лист, и сказал, что так экономнее для цинкографии. Он был «участником в деле» и по-хозяйски соблюдал экономию. Пользуясь припорохом и наложением красок, сатириконцы достигали в своем журнале большого богатства цвета всего в три прогона.
— Я возьму вот эти два. Только мы платим мало. Рублей десять за виньетку.
— Ну, что ж? В «Аполлоне» платят еще меньше: по пять рублей , — сказал я простодушно.
Радаков надулся горлом и раздул ноздри своего римского носа:
— Ну, это уж хамство!
Он увлекался в ту пору перовыми рисунками немца Клея, и ему захотелось показать мне в назидание новое издание рисунков этого художника. Он принялся искать и за несколько минут перерыл все бумаги на столе, на диване, в углах, на стульях, на полках — везде. Комната встала дыбом, Радаков чертыхался, но проклятый Клей так и не нашелся. По совести сказать, я давно знал эти рисунки по немецким журналам, но мне хотелось доставить Радакову удовольствие поназидать молодого художника. На том мы тогда и расстались, чтобы встретиться через десять лет в Петрограде в редакции журнала «Мухомор». Это был, кажется, последний сатирический журнал, издававшийся «частником». Чета старых журнальных работников вела это утлое суденышко по волнам нэпа. После демобилизации из Красной Армии я учился в Академии художеств и имел в «Мухоморе» заработок: резал для журнала на линолеуме клише с чужих рисунков. С цинком тогда было туго, а из линолеума экономные издатели «Мухомора» ухитрялись выжимать тиражи в пятнадцать тысяч. Один-единственный раз мне пришлось вырезать для «Мухомора» и собственный рисунок: назывался он «Ex libris» и изображал ученого вида старца, который сидел у печки-«буржуйки» и топил ее книгами , — тема по тем временам злободневная.
Вечерами в редакцию заходили сотрудники: Козлинский, Бродаты, Зощенко. Однажды по зиме просунулся в дверь римский профиль Радакова. Он (не профиль, а Радаков) снял шубу, повесил ее на вешалку и оказался в пиджаке об одном рукаве. Второй рукав пиджака он вытянул из рукава шубы и натянул его дополнительно. Хозяйка:
— Александр Александрович, неужели так трудно пришить рукав?
Он хохотнул:
— Да вот жена все никак не удосужится.

Хозяева-издатели любезно предлагали каждому вошедшему откушать котлетку. Я жил тогда по-студенчески — всегда впроголодь — и съел котлетку с удовольствием. Радаков тоже оказал честь редакционной котлетке. Зощенко пожал плечами, с видом грустным и достойным поблагодарил за предложение и учтиво отказался. Он печатал в «Мухоморе» свои очень смешные злободневные пародии на известные сказочки: «Красная Шапочка», «Кот в сапогах». Изо всех «серапионовых братьев» он в ту пору, пожалуй, был самым популярным.
Из редакции мы вышли вместе с Радаковым. Он был слегка под хмельком и оттого общителен и разговорчив. Я ему напомнил первую встречу. Он:
— Ну как же, помню. Где же вы пропадали?
— Восемь лет воевал.
— А что в «Мухоморе» делаете?
— Режу клише на линолеуме. Для прошлого номера ваш рисунок резал.
— А своих рисунков почему не даете?
— Не берут.
— Хамы!
— А где же остальные сатириконцы, Александр Александрыч?
— Каприз судьбы: когда и нас прикрыли, мы всей компанией двинули на Украину. Вдруг телеграмма из Питера: для ликвидации типографии пришлите представителя. Типография у нас была собственная: хозяйчики, ха-ха! Бросили жребий, кому ехать. Мне! Приехал обратно да тут и остался — отбился от компании. Вот, по старой памяти дают делать карикатурки, ха-ха!
Он, кажется, прибеднялся: когда «Мухомор» зачах, Радаков перебрался в Москву и неизменно появлялся в сатирических журналах. В «Новом Сатириконе» печатались талантливые графики: А. Бенуа, И. Билибин, Б. Кустодиев, Е. Лансере, Б. Григорьев, но основным ядром были карикатуристы: Н. Ре-Ми, А. Радаков, А. Юнгер, А. Яковлев. Последний, прославившийся потом своими сангинами и ставший главной фигурой неоакадемизма, в «Новом Сатириконе» выступал как график. Он нашел и в этой области свой язык, но дара карикатуриста у него, в сущности, не было. В «Новом Сатириконе» начали свою карьеру также такие выдающиеся советские рисовальщики, как Н. Радлов и В. Лебедев.
Возвращаюсь к 1913 году. Как-то Билибин сказал мне: «Вас просит зайти в редакцию «Аполлона» Сергей Константинович Маковский». Редакция была на новом месте, в Гончарном переулке; год назад я был у них, когда они помещались на Фонтанке. Тогда я ходил представляться в редакцию в качестве «сотрудника из провинции»: я посылал в «Аполлон» свои графические работы, и несколько моих виньеток было напечатано. В приемную ко мне вышел редактор — Сергей Маковский: высокий, красивый, представительный, одетый с подчеркнутым изыском, с длинными ухоженными ногтями, с браслетом-цепью на руке, с запонками на манжетах величиною с блюдечко — вид совершенного денди. О дендизме я знал только по книгам. Правда, были и у нас в провинции проявления дендизма, выразившегося в частушке:
Эй, извозчик, подай лошадь!
Иль не видишь? я — в калошах!

Резиновые калоши были у нас тогда модной новостью, и носили их только франты. Денди был Онегин, проводивший перед зеркалом три часа по крайней мере, денди был былинный Чурило Пленкович, у которого Сапожки зелен сафьян:
Носы клином, а пяты востры,
Под пяту хоть соловей лети,
А кругом пяты хоть яйцом кати,
но с денди во плоти я встретился впервые. В 1904—1906 годах в «Журнале для всех» печатались статьи Сергея Маковского по вопросам искусства. Мальчишкой я читал их с жадностью, принимая каждое слово как откровение. Теперь их автор стоял передо мною. Я был поражен. До сих пор ум и мысль являлись мне в скромном обличье серого воробья-интеллигента, в косоворотке, в пиджачишке и мятых брюках с пузырями на коленках. Нарядное оперение считалось приличным разве только для попугаев. Маковский пригласил меня в соседнюю комнату и церемонно представил присутствующим. Там были: Н. Врангель, Н. Гумилев и Е. Зноско-Боровский. Зноско-Боровский, секретарь редакции и известный петербургский шахматист, имел вид корректно-деловой, Врангель со скучающим видом играл моноклем, вернувшийся из Эфиопии Гумилев носил на бритой голове красную феску с кистью. Затем появился С. Судейкин — чернобровый, элегантный, в цилиндре. А я донашивал серую ученическую блузу, был по-провинциальному дик и застенчив и чувствовал себя в этой блестящей компании скованно и неловко. Я раскрыл свою папку и выложил рисунки. Маковскому нравилась моя графика, он взял несколько рисунков для «Аполлона». У него появилась идея поручить мне сделать виньетки к стихам Гумилева, которые поэт предполагал дать в «Аполлон». Я оставил у Зноско-Боровского свой адрес и ушел со смутным чувством. Мне не на что было жаловаться: я был принят в редакции с максимальным доброжелательством, и все же я был разочарован. Я был одинок в столице, нуждался в совете, в руководстве, а этот тон петербургской ледяной учтивости ставил преграду для всяких «разговоров по душам». Я и не знал тогда, что побывал в самой «бонтонной» редакции столицы. Поэтесса М. Моравская, печатавшаяся в литературном альманахе «Аполлона», сочинила ядовитые стишки:
Самый светский и салонный
Из журналов — «Аполлон».
Все сотрудники бонтонны,
Соблюдают высший тон.
А для вящего расцвета
Эстетического слова
Вот которое уж лето
Плачут денежки Ушкова.

Ушков был богатый меценат, на деньги которого издавался «Аполлон». «Плачут денежки», — было сказано язвительно, но вряд ли справедливо: «Аполлон» был единственным в ту пору журналом по искусству в России и издавался с большим вкусом и без той, порою сомнительной роскоши, которою блистал его предшественник — журнал «Золотое Руно». В редакции на Гончарной С. Маковский был один. Стены комнаты были увешаны графикой художников «Аполлона», среди которой я нашел и свои работы. У Маковского была охота и чутье к графике, он знал толк и в книжном оформлении: во внешности «Аполлона», в «Страницах художественной критики», в книгах, выпущенных издательством «Аполлона», всегда чувствуется строгий и умный вкус.
— Зачем же вы пропали? — сказал Маковский. — Я посылал вам письмо, оно вернулось за отсутствием адресата. Смотрите: ваш рисунок мы воспроизводим в журнале — у нас готовится номер, посвященный графикам. Только мне не хочется давать ваш рисунок изолированно, сделайте в номер еще несколько мелочей.
Он обратил внимание на мою студенческую тужурку с наплечниками Политехнического института. Я сказал, что поступил на инженерно-строительное отделение. «Это предусмотрительно, — сказал Маковский, — у нас на одну графику не проживешь». Вот тебе раз! А я не успел ему добавить, что Политехникум я совсем забросил, хожу в Школу Общества поощрения художеств и уже окончательно избрал графику своею профессией.
Предложение Сергея Маковского было для меня большою честью, но мой рисунок, который он собирался воспроизводить, был сделан четыре года назад и был густо «бердслеичен», а я за эти годы отошел от Бердслея на многие версты. Я смотрел на рисунок, «как змей на сброшенную кожу», и не очень мне хотелось появляться в «Аполлоне» в этом маскарадном костюме моей юности. Я уехал на лето в провинцию, так и не сделав добавочных рисунков для «Аполлона». Номер вышел с новыми работами Билибина, Добужинского, Нарбута, Митрохина, Левитского, Мозалевского — моего рисунка там не оказалось. Это был мой последний визит в «Аполлон». В 1914 году среди учеников класса графики был конкурс на обложку для нового журнала «Лукоморье». Я получил на этом конкурсе — Билибин был на нем главным арбитром — первую премию: сорок рублей. Это было приятно для самолюбия и для бюджета: сорок рублей — это месячная норма моей тогдашней студенческой жизни в Питере. Но негаданно в этой удаче открылась неприятная сторона: получать деньги приходилось в Эртелевом переулке. Эртелев переулок, это что же — «Новое Время»? Опоганиться участием в этом рептильном издании считалось зазорным. Может быть, все-таки это случайное совпадение адресов? Но нет, новый журнал действительно оказался птенцом суворинского гнезда. Я поинтересовался у Билибина, входит ли он в состав сотрудников «Лукоморья». «Мне, старому революционеру, — ответил он шутливо, намекая на свою близкую причастность к боевой сатире 1905—1906 годов , — не пристало сотрудничать в нововременском издании». В самом деле, «Лукоморье» вначале не блистало именами сотрудников. Только когда разразившаяся вскоре война с Германией стерла границы между либеральной прессой и «Новым Временем», оказавшимися на общих оборонных позициях, — в журнале появились Нарбут, Митрохин, Чехонин. По весне 1914 года класс графики готовил экспонаты для Всемирной книжной выставки в Лейпциге, среди них были и мои работы. Эти экспонаты так и не вернулись обратно в Россию: в августе разразилась война с Германией. Я был призван в армию, побывал на фронтах в Польше и в окопах под Ригой, а в гражданскую войну прошел с Красной Армией путь от Луганска до Новороссийска.
В январе 1920 года я вместе с 15-й Инзенской дивизией попал в Ростов. В витрине книжного магазина (с самого Луганска не встречалось на моем пути книжных магазинов) увидел я номер неведомого мне журнала «Орфей», в рисунке обложки которого я узнал руку Е. Лансере. Журнал выходил в Ростове под редакцией Сергея Кречетова при участии писателей и художников, волею судеб очутившихся в Ростове. Среди художников я нашел имена Билибина, Лансере, Сарьяна, Силина. Двое последних были местными старожилами. Я разыскал их и узнал, что Лансере и Билибина волна унесла дальше на юг. Я, признаться, был разочарован. Мне мечталось, что при встрече с моим бывшим учителем я сумею убедить его, что незачем ему, «старому революционеру», спасаться от Советской власти, что совсем ему не по пути с Деникиным и белой армией. Да и просто по-житейски я мог бы оказаться для пего полезным: наша дивизия несла в городе гарнизонную службу, и я в качестве «дивинжа», то есть дивизионного инженера, мог, например, выдавать ордера на каменноугольный «штыб», которым тогда отапливался город.
В первом номере «Орфея» Билибин был представлен давним рисунком «Руслан и голова». Вообще, журнал, видимо, старался быть подальше от компрометирующей политики. Штаб нашей дивизии помещался в особняке местного богача Парамонова. В одной из комнат я нашел остатки редакции «Орфея»: корректурные листы для второго номера. Иван Яковлевич и тут отделался каким-то крымским пейзажиком. Евгений Евгеньевич дал некую аллегорию с намеком на современность. К весне мы дошли до Новороссийска. С Деникиным было покончено. Я наводил и тут справки о наших художниках, но ничего узнать о них мне не удалось. Встретился я с Иваном Яковлевичем уже позднее — в Москве в тридцатых годах, после его возвращения на родину. За эти годы скитаний на чужбине он побывал даже в Африке. Затем обосновался в Париже, где имел своего издателя. Во время мирового финансового кризиса художники-французы стали коситься на «метеков» — иностранцев, отбивающих у них хлеб. Издатель предложил Билибину переменить фамилию на французскую: «Сударь, ваши рисунки нравятся публике, но ваше иностранное имя вызывает недобрые чувства среди собратьев-художников. Выберите себе какую-нибудь французскую фамилию: Durand, Dupont — не все ли вам равно? — и мы будем публиковать вас под этим именем. A Bibiline, Libibine, Bilibine — это звучит чуждо для французского уха». Билибин отвечал ему с достоинством: «Monçieur, существует старая рваная тряпка, за которую сражаются, за которую умирают. Эта тряпка называется знамя! Мое имя — это мое знамя». И менять фамилии не стал. В те годы уже вышел «Евгений Онегин» с моими рисунками. При нашей встрече я показал книгу Билибину. «Теперь я для вас vieux pompier» *, — шутя сказал Иван Яковлевич, намекая на эволюцию моего стиля со времени пребывания в Школе Поощрения художеств. Сам то он остался до конца своей жизни неизменным, верным однажды и раз навсегда найденному графическому языку.

_____________________________
* Vieux pompier — художник устаревших академических взглядов.

~ 9 ~

 


назадътитулъдалѣе