в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»


Пушкин-рисовальщик

Пушкин любил рисовать и рисовал постоянно. Это не было для него вторым призванием, как у Блейка, ни прилежным дилетантством, как у Гете. Пушкин рисовал, шутя и играя, на своих рукописях, на случайно подвернувшихся клочках бумаги, в альбомах знакомых барышень, не придавая своим рисункам никакого значения и не обижаясь, если резвая владелица альбома вносила тут же поправки и добавления в его рисунок, какие мы находим на некоторых листах ушаковского альбома. Многие страницы черновых рукописей поэта густо исчерчены рисунками на полях; он сам отмечает свою привычку рисовать на рукописях в одной из строф «Евгения Онегина»:
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов...

Среди его рисунков больше всего портретов: целая галерея современников — известных и безыменных. Пушкин обладал даром портретиста, остро улавливал черты сходства. Его цепкая зрительная память, даже через годы разлуки, в изгнании, позволяет ему восстанавливать на бумаге облики лицейских товарищей и столичных знакомых. Графические формулировки портретируемых им лиц обладают убедительным лаконизмом античных медалей. Глядя на эти маленькие профили, веришь, что они очень схожи. Во многих случаях, когда есть возможность сопоставить портретные наброски Пушкина с портретами профессиональных художников, нас поражает умение Пушкина при минимуме изобразительных средств передать характер портретируемой модели. На его портретах графини Е. К. Воронцовой (это всего лишь беглые профили на полях рукописи) эта женщина, в которую Пушкин был влюблен, предстает более живой, чем на парадном портрете прославленного Лоуренса, живописца блестящего, но неглубокого. То же надо сказать и по поводу его многочисленных автопортретов, среди которых особенной известностью пользуется по размерам изображения и по маэстрии исполнения профиль из семейного альбома Ушаковых.
Этот портрет, несомненно, является самым драгоценным памятником пушкинской иконографии и самой большой удачей всей графики Пушкина. Его графический язык исполнен полета и грации и такого уверенного совершенства, что все известные портреты поэта кажутся вялыми и неубедительными рядом с этой гениальной автохарактеристикой. Это не случайная удача, ибо среди галереи портретных набросков Пушкина серия автопортретов занимает, пожалуй, самое значительное место. Он рисовал себя много и часто, во все периоды своей жизни. Он изображал себя то с волосами до плеч, то бритоголовым, то лысым стариком, то в картузе, то в папахе, то в облике ситуайена 1789 года, то в чалме и костюме арапа, то в монашеском одеянии, но в любом травести безошибочно узнаешь его «арапский профиль». Научное изучение рисунков Пушкина началось сравнительно недавно и дало плодотворные результаты, осветив некоторые неясные факты биографии поэта. В своих рисунках он позволял себе быть более откровенным и раскрывал иногда то, о чем был вынужден молчать в своих писаниях. Мы находим в портретной галерее изображаемых им лиц головы деятелей французской революции — Мирабо и Марата, убийцы герцога Беррийского — Лувеля и Занда — убийцы Коцебу. Эти рисунки обнаруживают революционные симпатии поэта, но значение их раскрылось только впоследствии внимательному глазу исследователя и было недоступно для жандармской проницательности. Когда весть о декабрьском восстании дошла до Михайловского, Пушкин сжег все бумаги, которые могли замешать имена многих. Но рисунки этого периода, изображающие профили заговорщиков, сохранились, и по ним мы угадываем, что поэт не раз возвращался памятью к трагической участи жертв декабрьского восстания, среди которых у него было много друзей и близких. Анализ этого материала позволяет теперь установить, что Пушкин был во многое посвящен и знал о готовящемся заговоре больше, чем это уверяли потом его официальные биографы.
Он был в ссылке в селе Михайловском, когда до него летом 1826 года дошла весть о казни пятерых вожаков заговора. К этим дням относятся найденные среди черновых рукописей «Евгения Онегина» наброски — виселица с пятью повешенными. Тут же начало стихотворения: «И я бы мог...» Стихотворение только начато, поэт к нему не возвращался больше. Бесполезно строить предположения, как бы оно могло быть закончено, но в сопоставлении с рисунком виселицы мы улавливаем мысль, которую страшно додумать до конца. Реже, чем портретные сюжеты, встречаются в рукописях Пушкина иллюстрации к его произведениям. Рисунков подобного рода сохранилось больше всего в черновиках так называемой болдинской осени, когда в 1830 году, отрезанный карантином от Москвы и своей невесты, поэт в вынужденном уединении творил с какой-то неистовой плодовитостью. К этому периоду относятся рисунки к «Сказке о попе и о работнике его Балде», «Дон-Жуану», к «Гробовщику», «Домику в Коломне» и другие. Среди них есть маленькие шедевры, как «Дон-Жуан» или необычайно экспрессивный рисунок похоронной процессии к «Гробовщику», удивительно близкий по своим приемам к графическому языку нашего времени. Иногда в рукописях Пушкина мы встречаем каллиграфические росчерки, которые он делал с мастерством завзятого каллиграфа. Самый его почерк, стремительный и летучий, образует на заполненной им странице красивую графическую вязь. Рукописями Пушкина любуешься. Их воспринимаешь как некое графическое творчество, подобно рукописям китайских или арабских каллиграфов. Европейская графика пушкинской эпохи отмечена печатью классицизма. Только вольный штрих греческой вазописи, претерпев эволюцию, превратился в суховато-изящную проволочную нить. Этот графический стиль стал универсальным стилем эпохи и триумфально проявился в творчестве многих выдающихся мастеров, больше того — он стал общеобязательным в альбомных рисунках светских дилетантов.
В России блестящим представителем этого течения был граф Федор Толстой. Искусный мастер забавных натюрмортов, исполненных акварелью, он является автором прелестной сюиты иллюстраций к вольному пересказу истории Амура и Психеи — «Душеньке» Богдановича, в которых шаловливая поэзия облечена в образы изысканной графики. Пушкин высоко ценил «чудотворную кисть» Федора Толстого, мечтал о том, что этот мастер нарисует титульную виньетку для книги его стихов и даже придумал для нее сюжет, любезный сердцу творца «Душеньки»: Психея, склонившаяся над цветком. Однако сам поэт избежал в своих рисунках влияния этого модного тогда стиля — ампирной классики. Рисунок Пушкина, начисто лишенный претензий профессионализма, подобно детскому рисунку, не имеет признаков стиля своей эпохи. Его графические импровизации сделаны легко, уверенно, одним махом с беспечностью человека, рисующего только для себя и без задней мысли о будущем зрителе. Не в этом ли заключается секрет их удивительной новизны и неувядаемой свежести? Пушкинская графика, свободная от школьных правил, не покрылась архивной пылью и сохранила до наших дней свое непреходящее очарование.
Осенью 1962 года в Московском государственном музее А. С. Пушкина был прочитан Т. Г. Цявловской интересный доклад о рисунках Пушкина. В выступлениях по докладу отмечали большой и кропотливый труд, вложенный Цявловской в изучение материала, горячую увлеченность и широкую эрудицию докладчика. Но были и отдельные голоса некоторых скептиков, поставивших под сомнение художественную ценность пушкинских рисунков: а не перехватывает ли, мол, уважаемый докладчик в своем восхищении рисунками поэта? Уж так ли они на самом деле хороши и дивны? Не переносим ли мы просто-напросто свои восторги перед поэзией Пушкина и на его рисунки? Обратили ли бы мы на эти рисунки внимание, не будь они сделаны рукою Пушкина? Пусть, мол, скажут свое слово художники и искусствоведы. Когда я писал о рисунках Пушкина, мне не приходило в голову, что возможна и такая точка зрения и что необходимо найти аргументы, чтобы ее опровергнуть. Попытаюсь сделать это теперь. У Пушкина еще при жизни была слава завзятого карикатуриста. Цявловская в докладе своем привела многочисленные отзывы современников о карикатурах Пушкина, из которых наиболее интересным является, пожалуй, статья во французской газете «Тан» от 5 апреля 1837 года, в которой автор высоко оценивает Пушкина-карикатуриста и сравнивает его с прославленным Дантаном, чьи скульптурные шаржи восхищали в ту пору парижан. К сожалению, большая часть карикатур Пушкина до нас не дошла. Но в его портретных набросках мы можем отметить поразительную зрительную память поэта, позволявшую ему в годы изгнания рисовать наизусть профили своих лицейских товарищей и столичных знакомых рукою уверенной и быстрой. Даже не зная оригиналов разнообразной портретной галереи, оставленной нам Пушкиным на полях его рукописей, мы верим в достоверность и схожесть его портретов, ибо в тех случаях, когда мы имеем возможность сопоставить их с портретами работы профессиональных художников, то убеждаемся, что пушкинская хватка острее, характерней, смелее. Не раз уже отмечалось, что для нас теперь самым похожим, самым «конгениальным» оригиналу кажется пушкинский с маху набросанный автопортрет из ушаковского альбома, а вовсе не портреты работы Кипренского, Тропинина, Соколова, портреты отличные и, по свидетельству современников, очень схожие. Примечательно, что этот автопортрет вытеснил за последнее время другие портреты Пушкина с театральных афиш и плакатов, с обложек книг, с пригласительных билетов — свидетельство далеко ушедшей эволюции вкусов нашей эпохи.
Особенно поразительны удачи Пушкина в женских портретах. Диву даешься, как на крохотных головках двумя-тремя штрихами поэт ухитряется передать и характерные черты и обаяние своих моделей. Нет, это совсем не случайные удачи дилетанта — тут чувствуешь руку, натренированную постоянным рисованием. От такой уверенной линии, от такого безукоризненно выдержанного «темпа» не отказался бы любой современный мастер штриха. Тут я должен сослаться на собственный опыт в перовом рисунке. Всякий профессионал знает трудности психологического барьера при рисовании пером сразу, без предварительного карандашного наброска, без резинки, без калькирования. Когда перед художником чистый лист бумаги, а в руке такой «строгий» инструмент, как перо, обмакнутое в тушь, то сознание, что штрих, брошенный на бумагу, уже «не вырубишь топором», сковывает руку, тормозит движение пера. Но этот-то прием и дает свободу и жизнь рисунку, а при обводке тушью по предварительной карандашной «заготовке» — штрих мертвеет. Я иллюстрировал «Онегина», как говорят, в «манере рисунков Пушкина», но это не совсем точное утверждение. Дело совсем не в «манере», а в том, что я старался рисовать в «темпе» пушкинских рисунков, без предварительного карандашного контура. Вороха испорченных набросков, которые у меня сохранились, а уничтожено еще больше, свидетельство тому, что это трудно. Поэтому, когда я вижу в рукописях Пушкина подряд на одной странице несколько профилей Е. Воронцовой или Марии Раевской, облеченных в уверенную и точную графическую формулу, без карандаша и резинки, без помарок и поправок — я почтительно склоняю голову: это и есть настоящее мастерство. Пушкин не старался приобрести профессиональные навыки в рисовании, как Гете, как Жуковский, как Лермонтов. Его графика выросла из первичного зерна врожденного уменья рисовать, каким обладают почти все люди в детстве. Отсюда ее близость к эстетике современного рисунка, к таким именам, как Матисс, Пикассо, Дюфи. Рисунки Пушкина к «Гробовщику» приходят на память, когда смотришь на иллюстрации к «Двойнику» Достоевского А. Кубина — одного из крупнейших западных графиков начала века.

~ 11 ~

 


назадътитулъдалѣе