в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»



О. Н. Гильдебрандт-Арбенина «Девочка, катящая серсо...»

«Тринадцать»1

Меня спросили — кто, не помню, скорей всего, Н. В. Кузьмин — не боюсь ли я числа 13. Нет! Я, безумно суеверная, этого числа не боялась. К тому же я очень любила Бальзака «Историю 13», особенно всё о Де Марсе2.

Я никогда не была ни на одной из выставок — и, следовательно, ни на одном из заседаний и бесед. Я хочу вспомнить о товарищах, начиная с тех, кого знала всего меньше.

Кузьмин

Он был знаком мне до Мавриной, еще в Ленинграде, но мне легче писать в этом порядке.

Слов Кузьмин тратил немного, но «явление» для меня не только памятное, но органичное. Я не знаю, кто из них пригласил меня в «Тринадцать»: скорее Кузьмин, а не Милашевский. Он всем существом «входил» в литературу. То, что Кузьмин «входил» в литературу, говорит о том, что он как бы прирожденный иллюстратор. Понимал и любил. Помню, что М. А. Кузмин сделал надпись на книге Кузьмину: «А мы, безумные Ансельмы, фантасты и секретари…«3 Милашевский любил себя, всегда и во всем, больше ничего «особенно» не любил. Это о свойствах их обоих. А о моем приглашении в группу «Тринадцать» — вопрос другой, но думаю, что тоже решал дело Кузьмин. Милашевский был не против, также и о Юркуне, но сам бы инициативы не проявил. И вот, меня туда позвали, и все дело было в руках у Кузьмина. Он забирал мои работы в Москву, и показывал их, и привозил обратно, а то они оставались «где-то» там. Никаких указаний в смысле живописи мне не давалось, да я и не сумела бы выполнять чьи-то советы и указания, я «технически» совершенно бездарная особа, в любой области бездарная к чужому. Так было и в театре. Меня хвалили только в тех ролях или моментах, когда я все делала сама.

При первом знакомстве я работ Кузьмина не видала: то, что видела потом, пейзажи, мне очень нравились затуманенность и «дымка», которая окутывала почти все его работы. В его «литературных» работах, то есть в воспоминаниях, кроме обаятельного и «простого», не надуманного, но абсолютно литературного языка, трогала «русскость», сельскость, и что-то «немножечко» карамзинское. Откуда-то издалека — миловидность «Бедной Лизы». Я это не придумываю. Может быть, это Кузьминым «сотворено» волей? Но кажется совершенно естественным!

В первый период нашего знакомства с Кузьминым говорили не так уж много, но я узнала, что он сотрудничал в «Аполлоне», а в период моего «второго» детства, то есть лет 13–14, я дышала и думала «Аполлоном», как воздухом, и на мои позднейшие годы этот журнал отложил какой-то светлый отпечаток, а ко всему «анти-Аполлоновскому» я была, невольно, враждебна.

К немногословию Кузьмина относилась и его легкая полуулыбка, не то гофманическая двусмысленность, не то просто — русская хитреца. Я к нему чувствовала и большую симпатию, и большое доверие. Мне жалко, что волею судеб моим товарищам пришлось, ради заработков, заниматься не строго своим искусством и брать заказы не всегда на любимые темы, и соответствующие их вкусам!. Вероятно, не всегда это было удачным для общего «рисунка» их судьбы, их внутреннего облика.

Конечно, этапный успех и известность принесли Кузьмину рисунки к «Онегину». Что же тут скажешь? Я помню, как Кузьмин возил меня и Юркуна к Цявловским. Помню только бесконечные полки с книгами и странное название «Люсиновская площадь». Название, спустя годы, я расшифровала. Интерес к Пушкиниане усилился: в Одессе я сорвала листья со старых каштанов, искала могилу Воронцовой, не нашла! и спускалась к морю, где «пещеры Прозерпины». Поговорить с Кузьминым на эти темы, увы, не пришлось!

Хочется мне сказать, что, не обижая «золотую» Маврину, я была недовольна, что иллюстрации к «Руслану»4 поручили ей, а не Кузьмину. Конечно, она хорошо справилась, но, мне кажется, для «Руслана» нужен был не чисто русский колорит, а, исходя из музыки Глинки, балетно-театральный орнамент с этнографически правильными костюмами времен Истоминой на фигурках. Мне это казалось сделанным не на дереве, не на терракоте, и даже не на фарфоре, а именно на стекле, нарисованными на бумаге, но «под» стекло — тонкими штрихами Кузьмина. Я думаю, мое представление о «Руслане» никого не должно обидеть. Но то, что это не было сделано, — ужасно жаль!..

Маврина

При первом впечатлении, как при последнем свидании, у Мавриной «бросались в глаза» именно блестящие огоньками веселые глаза; при виде ее работ — удивительное богатство «всего-всего» — разного, различного между собой материала работ — настоящее плодородие!.. Чего только не успевала натворить эта маленькая, живая фигурка! Сколько трудолюбия! Сколько выдумки! Сколько веселья!.. Из работ Мавриной, был ли это «русский Матисс» ее ранних работ, ее «ню», которых она извлекала, посещая бани; ее московские пейзажи, будь они серые или яркие, всегда какие-то веселые, будто смеющиеся, даже смешные. И всегда все, очень русское и совершенно свое, ни Кустодиев, ни Рябушкин, ни Саврасов, ни Поленов, с «московскими двориками», здесь не вспоминаются.

Портреты на ее рисунках, в масле, слегка скомикованно похожи. Звери полны симпатичности. Природа — живая и при самой лубочной обостренности — будто шевелится и даже пахнет.

Я думаю, это счастливое свойство натуры — отовсюду «вытягивать» жизнь. В жизни Маврина всегда активна и смешлива. И все у нее получается! Я уже говорила о «бутылках». Чего проще? А ведь пивные бутылки, которые годились только, чтобы бросить в помойку, превращались в дорогую, нарядную вещь! Стол украшался, не только вкусный, затейливо! Яйца получались, как ножки у грибов, шляпки из помидора. Этот красивый и своеобразный «быт» я видела только у Судейкина. Я его самого уже не застала, но у О. А. Глебовой-Судейкиной в начале 20-х годов, было нечто похожее. Синие обои. Желтая скатерть. Трактирные чашки с косо намалеванными розами и позолоченными ободками. Картина-пастораль: Судейкин в золотой раме. Этажерка с тряпичными куклами Судейкиной на полках. Что-то из мебели — XVIII век, а что-то доморощенное и простое.

У Мавриной тоже сочеталось красное дерево и простые, раскрашенные ею буфетики. Лучше и быть не могло!..

Я видала обстановку Сомова у его сестры и его родных, там тоже было хорошо и интересно, но такой «театральной» обстановки я не видела больше нигде. И она была вполне домашняя, не показная; это, вероятно, счастливое свойство «дружить» с жизнью!..

Помню, мы с Мавриной и Кузьминым ездили к какому-то «икононаходчику», не знаю, как назвать. Они оба ездили по области, здорово понимали в иконах и умели что-то поправить. Я не видела их коллекции. Жаль!.. Ранние века, XIV–XV, кажется5. Потом они увлекались лубками. Но это счастливое коллекционирование оставалось «хобби». Если и обогащало знание искусства, то никак не становилось предметом подражания. Жизнь казалась интересней и богаче, но искусство, их обоих, я уверена, текло своим чередом — и без него.

Милашевский

Мой друг — мы пили брудершафт и были на «ты». Познакомилась я с ним в 1920 году, в конце, стала встречаться с 1921 года.

О нем надо прочесть у Владислава Ходасевича. Очень похожий словесный портрет6. Он при мне часто рисовал, быстро, сильно, иногда вскрикивал: «Цоп! Цоп!», иногда, довольный собой, слегка хохотал. Это все было в квартире М. А. Кузмина и Юркуна, с которым он дружил, и они говорили, дружно, об искусстве. Юркун вначале не рисовал, а только писал; Кузмин часто играл на рояле. Оперетта Марджанова, как будто, кончилась. Помню, на какой-то выставке, где был и Владимир Алексеевич, кто-то встретил его на улице и задал вопрос: «Ну, как, Владимир Алексеевич?!« — «Гурманы оценили». Так и пошло выражение «гурманизм», почти вроде сатиры, но не совсем.

Милашевский был умен, остер и резок в оценках, но иногда будто захлебывался в каком-то самовосхищении и, вероятно, издевательстве над собой. О Микеланджело или Сезанне — «Соленая вещь! Как обухом по голове! Совсем Милашевский!» Я к этому «стилю» не сразу, но потом совсем привыкла.

О быстроте рисунка, я не помню термина «темп», о мгновенности видения и исполнения говорилось очень много.

Кого из художников предпочитал тогда Милашевский? К сожалению, не помню! Думаю, все же, классиков. Пристрастия к А. Бенуа тоже не помню. Он при мне ездил в Холомки7, я там не была. У него была там увлеченность, одна и та же с Добужинским, и еще другая, но это из области сплетен, и я там не была и точно не знаю.

Для меня рисунки Милашевского казались слишком «злыми», но Юркун их очень хвалил и любил «объяснять» Милашевскому значение его в искусстве. Он это очень любил, а Милашевский любил, когда про него говорят. Я не думаю шутить или посмеиваться, Милашевский был совершенно «монолитен», другого такого не было!

Если бы мне пришлось выбирать темы для иллюстраций Владимира Алексеевича, мне думается, более всего подходил ему Салтыков-Щедрин. Может быть, «Дон Кихот» Сервантеса?

Правда, я не все у него знаю! Долгая жизнь у нас обоих, а видеться приходилось редко, и видеть «все его творчество», такое обширное, мне не пришлось.

В переписке мы иногда грызлись, я восставала за «правду», как я ее понимала, у него в «Dichtung und Wahrheit»8 превозмогало первое. Я рада и благодарна ему, что он меня не предал осуждению, остался мне добрым другом!

Вторая жена Милашевского его обожала, и он от ее любви совсем расцвел. В подарок принеся ему приданое: дачу в Кускове, весной 1937 года она была вся в цветущих яблонях, а в траве, в саду цвели нарциссы, маргаритки… В даче были красивые вещи, фарфоровые вазы, старинная посуда… Мы были с Юрой, а потом, как будто, я одна.

А вот при «второй жене», летом, я была одна, и Милашевский повел меня и жену смотреть Кусково, имение Шереметева. Он предложил покататься на озере. Сказал: «Я выбираю лодку как старый волжанин». Курьез! Мы только сели, дно у лодки провалилось, мы бухнули в воду; лодочник спасал, у меня уплыла по воде новая сумка, еле поймали. Конечно, смеялись! Ко мне должен был приехать гость из Ленинграда, Родовский, приятель Валентины Ходасевич. Я была полумокрая… Но, в общем, сошло. «Графиня» была симпатичной дамой, но странно: не любила сына Милашевского от первой жены, Данечку, прелестного мальчика, белокурого и тихого. В эту войну он был убит. У меня сохранился его детский рисунок.


_______________________________
1   «Тринадцать», 1927–1932 годы — группа художников-графиков, названная по первоначальному числу участников
2   Анри де Марсе — один из героев цикла Оноре де Бальзака «История Тринадцати», 1834 год
3   заключительные строки стихотворения М. Кузмина «Прогулка», «Оставлен мирный переулок…«, 1912 год, посвященного С. Судейкину. Ансельм — герой повести Э. Т. А. Гофмана «Золотой горшок»
4   имеются в виду иллюстрации Т. А. Мавриной к сказке А. С. Пушкина «Руслан и Людмила», изданные в 1960 году
5   о собрании икон Н. В. Кузьмина и Т. А. Мавриной; Т. А. Маврина, Наша коллекция, Памятники культуры. Новые открытия, Ленинград, 1980 год, страницы 391–408
6   сравнение у В. Ф. Ходасевича в очерке «Диск«, 1937 год: «…художник Милашевский, обладавший классическими гусарскими штанами, не менее знаменитыми, чем «пясты», и столь же гусарским успехом у прекрасного пола…». О. Гильдебрандт, возможно, была знакома с этим очерком Ходасевича по его книге «Литературные статьи и воспоминания», Нью-Йорк, 1954 год. Другие высказывания Ходасевича о Милашевском неизвестны
7   Холомки — бывшая усадьба князя А. Г. Гагарина, расположенная в 17 километрах к юго-востоку от Порхова Псковской области. В 1920–1921 годах в Холомках и соседнем с ним имении Бельское Устье была организована художественная колония, для поддержания голодающей в Петрограде творческой интеллигенции. В Холомках жили и работали К. И. Чуковский, Е. И. Замятин, В. Ф. Ходасевич, Г. С. Верейский, М. М. Зощенко, М. Л. Слонимский и другие писатели и художники
8   «Dichtung und Wahrheit», «Поэзия и правда» — автобиография И. В. Гёте, содержащая историю детства и юности поэта

 


назадътитулъдалѣе