в оглавление
«Труды Саратовской ученой архивной комиссии.
Сердобский научный кружок краеведения и уездный музей»


«Евгений Онегин»

Какое великое счастье, что у России есть Пушкин! Всю нашу жизнь он сияет над нами, как незаходящее солнце. Он входит в память каждого из нас с детства. Я вспоминаю, как в мае 1899 года в нашей школе справляли столетний юбилей поэта. Хор спел кантату, потом учитель прочитал по бумажке, какой великий поэт был Пушкин и почему мы должны его чтить. Любители из местного драматического кружка представляли сцену в келье Пимена из «Бориса Годунова». Потом опять пел хор и читали стихи ребята. Я читал «Утопленника». Мне было восемь лет, я впервые выступал и очень волновался. Сначала мы узнаем стихи Пушкина из учебников. Заучиваем их по-ребячьи, бездумно, тараторкой:
Гонимы вешними лучами...
Зима, крестьянин, торжествуя...
Горит восток зарею новой...

Но вот однажды я прочитал в однотомнике:
Надо мной в лазури ясной
Светит звездочка одна,
Справа — запад темно-красный,
Слева — бледная луна
и сразу увидел въявь этот закатный пейзаж, какой и сам не раз видел: и звездочку, и луну, и красный запад. Я начал бродить по пушкинским проселкам и открывал для себя заново то романтическую Венецию:
В голубом небесном поле
Светит Веспер золотой —
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой...

то древнюю буйную Русь:
Ходил Стенька Разин
В Астрахань-город
Торговать товаром.
Стал воевода
Требовать подарков.
Поднес Стенька Разин
Камки хрущатые...

то пейзаж Испании, мрачный, как офорт Гойи:
Кругом пустыня, дичь и голь...
А в стороне торчит глаголь,
И на глаголе том два тела
Висят...
В неоконченных набросках у Пушкина есть вещи изумительные, и я испытывал радость, открывая для себя стихи, не попавшие в школьные хрестоматии, малоизвестные. К стихам о доже и догарессе я сделал тогда рисунок, а также к отрывку «Альфонс садится на коня» — пейзаж с двумя повешенными.
В военные годы в походах я не расставался с маленьким томиком писем Пушкина в дешевом суворинском издании. Раскроешь на досуге книжку и снова с знакомым волнением слышишь голос поэта: «Милый мой Вяземский, пряник мой вяземский», «Какая ты дура, мой ангел!», «Осмеливаюсь беспокоить Ваше превосходительство покорнейшею просьбою о дозволении издать особою книгою стихотворения мои...», «Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом!». Светлый Пушкин! Трогательный Пушкин! Бедный поэт! Дерзновенная мысль проиллюстрировать «Евгения Онегина» зародилась у меня осенью 1928 года, когда я был на курсах переподготовки комсостава в Саратове. Там в «военном городке» каждый вечер я уходил в библиотеку и читал «Евгения Онегина». Там-то я и прочитал впервые по-настоящему этот роман. Все мы знаем «Евгения Онегина» со школьных лет, но это неполное, поверхностное знание. Я не раз обнаруживал, что даже интеллигентные люди путают либретто к опере Чайковского с творением Пушкина. Директор издательства «Academia» искал у меня в рисунках Гремина, а одна ученая дама, взглянув на мои рисунок — свидание Татьяны с Онегиным в саду, с чувством процитировала реплику Татьяны из оперы: «О боже, как обидно и как больно!» — простодушно полагая, что цитирует Пушкина. Преодолеть, иллюстрируя «Онегина», этот оперный штамп, освободить в сознании читателя роман Пушкина из-под наслоений оперных образов было одной из задач иллюстратора.
На первой выставке «13-ти» в 1929 году я выставил несколько рисунков на пушкинские темы: «Кишиневские дамы», «Сводня», «Пушкин в Москве». Это открыло мне двери московских пушкинистов. Шумные вечера у М. А. Цявловского стали для меня незабываемым семинаром по Пушкину. Пылкий Цявловский, пушкинист колоссальной эрудиции и трудолюбия, готовый промыть тонны породы ради золотой крупицы из биографии или творчества Пушкина, был несменяемым президентом па этих собраниях. Его тесная, забитая книгами квартира была в ту пору, в сущности, необъявленной «Пушкинской академией», где чуть ли не ежевечерне происходили интереснейшие «пушкинские бдения», где сталкивались мнения и кипели споры. Тридцатые годы, предшествовавшие 1937-му юбилейному пушкинскому году, были отмечены особенным подъемом в нашем пушкиноведении. Нет нужды припоминать все названия вышедших тогда посвященных пушкинской теме книг, статей, рассказов, фильмов, картин, рисунков — многие из этих трудов вошли в золотой фонд нашей культуры. Я вспоминаю, как в издательстве «Недра» стали выходить выпуски труда В. В. Вересаева «Пушкин в жизни», несколько раз переиздававшегося в последующие годы. Каждый выпуск ожидался с нетерпением, как продолжение увлекательного романа. Идеи, говорят, носятся в воздухе, и в качестве заявки на ту же тему еще раньше появилась прелестная маленькая книжка известного литературоведа Н. Ашукина «Живой Пушкин». Благодаря этим биографиям в документах многие места «Онегина» открыли для меня свой автобиографический смысл, и казалось заманчивым попытаться расшифровать для себя и для читателя эти места графическими комментариями. Я, вопреки традиции, выбирал для иллюстрирования такие места, как «Нет презренней клеветы, на чердаке вралем рожденной и светской чернью ободренной», или даже черновые варианты, драгоценные авторскими признаниями, как «Уже раздался звон обеден; среди разбросанных колод дремал усталый банкомет, а я, все так же бодр и бледен, надежды полн, закрыв глаза, гнул угол третьего туза». Меня увлекала новизна этого активного подхода к иллюстрированию, и я, может быть нарочно, объезжал стороной иные традиционные темы: Татьяна и няня, Татьяна за письмом, Онегин танцует с Ольгой, а Ленский ревнует... Имел ли я на это право? Я полагал, что имел: лирические отступления занимают в романе не меньше трети строф и судьба героя то и дело перекрещивается с биографией самого поэта. Как раз в те годы у В. В. Вересаева собирались почитатели Пушкина для «медленного чтения» строф «Евгения Онегина». На этих вечерах бывали писатели, литературоведыпушкинисты, актеры Художественного театра. Случалось, что за весь вечер прочитывали всего одну строчку. Каждое слово переворачивалось и так и эдак, комментировалось, вызывало множество литературных, биографических, исторических ассоциаций. При неожиданном повороте иное пушкинское слово и выражение приобретало вдруг особое сверкание. Это был богатейший по сведениям и идеям курс по Пушкину. Мне выпала честь на одном из таких вечеров показывать свои эскизы к «Онегину»; вероятно, нигде в другом месте я не мог бы найти столь авторитетной консультации по вопросам, связанным с Пушкиным. Моим рисункам посчастливилось — издание «Онегина» было включено в план издательства «Academia». Директор издательства был большой шутник. Он сказал мне: «Знаете, в Париже молодые художники сами оплачивают расходы по изданию своей первой книги. А мы вам еще платим!» Мне выписали аванс, но такой крошечный, что я проел его за месяц. Чтобы продолжать работу над «Онегиным», я стал таскать книжки из своей библиотеки в букинистическую лавку. Охотнее всего брали первые издания стихов Брюсова, Блока, Анненского, Сологуба, Северянина, Ахматовой, Гумилева. Затем пришла очередь книг по искусству. Моя небольшая библиотека очень поредела. Мне до сих пор жалко именной экземпляр «Современной русской графики». Жалко из-за воспоминаний.
Я выписал его по фронтовому адресу и получил на Рижском фронте весной 1917 года. Раскрыв книгу, я нашел там в статье Радлова и свою фамилию. Это был первый критический отзыв обо мне. Но вернемся к «Онегину». Редактором издания был Цявловский. Все рисунки мы обсуждали с ним совместно. Обнаружилось, что в тексте есть места, требующие комментария, особенно в том случае, если рисунок дает повод толковать это место превратно. Так, меня тронула строфа Пушкина, обращенная к будущему другу-читателю:
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!

Я нарисовал юношу и девушку, благоговейно взирающих на портрет Пушкина, и засомневался: а ну как не все поймут, что поэт совсем не обвиняет будущего читателя в невежестве. Каждый, вдумчиво прочитавший эту строфу и следующую, должен понять, что «невежда» не может иметь в этом контексте современного, уничижительного значения. Цявловский также подтвердил мне, что «невежда» в пушкинские времена означало наивный, зеленый, не искушенный жизнью юнец. Тем более что ранее Пушкин говорит и о Ленском: «он сердцем милый был невежда». Мы порешили, что читатель разберется. Увы, мы рассчитали плохо. Во втором номере журнала «Искусство» за 1937 год появились укоризненные строки о клевете на нашу славную молодежь, которая изображается художником в виде невежд. Критик не оправдал наших упований на умного читателя. При верстке книги нам с М. П. Сокольниковым, художественным редактором издания, удалось при помощи рассчитанных графических вставок добиться того, что на странице помещалось ровно две строфы, а каждая глава кончалась на четной странице. Невнимательному глазу эти удачи макета кажутся незначительными, но они были оценены зарубежными редакторами: в изданиях «Евгения Онегина», вышедших в Италии, Чехословакии, Голландии, эта верстка была сохранена в неприкосновенности. Оценки книги по ее выходе были разноречивы. В пользу иллюстраций говорит то, что они были воспроизведены в девяти зарубежных изданиях. Однако мне приходилось слышать и такое: «Пускай иллюстрации имеют успех за границей — тем хуже для них». Может быть, у хулителей книги вызывала возмущение пресловутая «легкость» рисунков, казавшаяся им оскорбительной? В другом месте этой книги я пытаюсь разъяснить, каким трудом дается такая «легкость». В 1961 году, почти через тридцать лет после первого издания, «Евгений Онегин» с теми же рисунками вышел в Гослитиздате массовым изданием тиражом в сто восемьдесят пять тысяч, ни у кого не вызвав раздражения. Подлинно — pro capite lectoris habent sua fata libelli: от разумения читателя имеют свою судьбу книги.

~ 4 ~

 


назадътитулъдалѣе